Скорбящая вдова [=Молился Богу Сатана] - Сергей Алексеев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я здесь, Тишайший…
– Развел тут нечисть! Уж над престолом бесы! Срам!.. Святи алтарь!
– Да что ты, право, государь? Помилуй Бог! Свят-свят… Алтарь чистейший!
– Я слышал женский глас!..
Архимандрит в сей миг же на колена.
– Явление! Святая Богородица явилась!
Тут государь осекся и гнев смирил: пусть уж попы судачат о явленье, чем о беседах с чертом. Покинув храм, он на подворье встал и вдруг опять услышал:
– Да мыслишь ли, чем ты владел и что утратил?..
Он огляделся и присел: над головою дым и смрад!
– Спаси и сохрани…
– Где Приданое Софьи?..
– Изыди от меня! – Тишайший побежал и чуть ли не столкнулся с дьячком. – Почто ты здесь?
– Да ты же, батюшка, поставил!
– А где князья?
– В узилище, пытают…
– Кого пытают?
– Расстригу Аввакума!
– Покличь мне Воротынского, – опомнился, стащил подрясник. – В сей миг!..
Покуда бегал посыльной, Тишайший разыскал колодец, достал бадью воды, напился, голову облил – отстало наваждение, и будто дым рассеялся. А тут и князь пришел: передник кожаный в крови и очи кровяные, не зол, но гневен.
– Негоже ремесло…
Он слушать не желал, лишь брови сдвинул.
– Где Приданое Софьи? – спросил бесстрастно, как тишайший.
Князь плечи опустил, но вскинул взор.
– Но ты же знаешь, государь… На Вологде, в Прилуцком, там, где была казна, егда поляки грабили Россию.
– И ныне там?
Тут Воротынский что-то заподозрил.
– Коль ты о свитке, что отнят был у Аввакума, то верно сказывал распоп. Семь лет тому, на святочной неделе пограблен был обоз у Ярославля. Немного взяли, но моя вина, не уберег… Да ведь уж был наказан!
– Да не о свитке речь… Когда ты зрел Приданое в последний раз?
Князь стушевался.
– Тогда же зрел, семь лет тому… Пред смертию кормилец твой велел все в бочки засмолить, отправить в Вологду и опустить в подвалы. Что я исполнил в точности и к сроку…
– Хранить приставлен кто?
– Боярин Вячеславов.
– Кто сей боярин? Не помню я…
– Кормильца верный муж, в его приказе с юных лет. Сын Александров, именем Василий… Да токмо ведь не я – Борис приставил! Боярина сего и с ним доверенных людей – все из приказа тайного. Сокольничий Андрей Филатов да Сергий Старостин. Надежные мужи.
– Ужели сей боярин и приходил ко мне? – вдруг вымолвил Тишайший. – Сказали, худородный князь, но велика гордыня. Весь день в сенях стоял… Я не велел пускать. Запамятовал имя… Как, бишь его?
– Василий именем, сын Александров, а прозвище…
– Не тот ли Вячеславов, чей прадед при Иване служил в приказе тайном?
– Се он и есть! Весь род их в сем приказе. А прадед сослан был Иваном на Илезу-реку.
– За что опала?
– За богохульство и скверну. Весь род – безбожники, ныне в лесах живут, за Костромой. От них и ересь прет. Заместо пенья в храмах в колокола звонят и пляшут, сатаны! Аще играют на гуслицах, жалейках и дудах… Весь род опальный!
– А како же на службе оказался боярин сей? Да еще приставлен хранить Приданое?
– Отец твой, Михаил, их призывал служить. По слухам, у сих еретиков он деньги брал и злато, чтобы казну пополнить…
– Бояр опальных призывал?
– Егда казна пуста…
– А кто сего боярина призвал?
– Кормилец твой, Борис! Егда он полновластно правил…
– Опять Борис! – воскликнул царь и в тот час спохватился. – А жаль, что не впустил его и в сенях продержал… Зачем он приходил, сей худородный князь?
– Слух был, хотел просить отречься от новин и в благочестие вернуться.
– Занятно се! Егда безбожник ратует за благочестье древлее?.. Он что, соузник Аввакума?
– Сие есть тайна суть, – князь зашептал. – Не верь сему боярину! И отлучи от Истины… Зрю, сговор был с кормильцем. Сам Вячеславов сей обоз пограбил иль наустил кого…
Тишайший посохом о землю.
– Ну, будет, Воротынский! В сей час же поезжай… Да не в карете – нарядись холопом, чтоб не признали. И исподволь, отай, прознай все о Приданом! Коль что не так, коли в Прилуцком замыслили измену – монахов в Соловки, боярина на встряску! И всех его людей… А Истину хранить… пожалуй, сядешь сам.
Князь снял передник, просиял.
– Сие по нраву, государь…
11.
По возвращении домой вернулось все – и вездесущий дым, и душный зной, и ночи бесконечные в молитвах и без сна. Но от всего, что прежде раздражало, несло хворобу и смертную печаль, в сей час казалось благом. И мнилось ей, то не болота горят окрест – дымят кадила, и дух благовонный заполнил всю Москву. Да и Москва сама – не стольный град, суть храм, где бесконечно служат пасхальную и выкликают радостно:
– Христос воскресе!
– Воистину воскресе!
Седмицу целую боярыня не чуяла беды, не ведала греха и пребывала в радости. Ни меда не вкусивши, ни вина, она как будто пировала и по ночам, не преклонив колен и наспех помолившись, не воздувала скорбь, как раньше, а веселилась. Оставив бренный и суетный мир, закрывшись в своей келье, она в тот час же предавалась грезам. Ей слышалась пастушья дудка, знакомый, плясовой мотив – суть, грешный скомороший, и вот забывшись, словно в полусне, боярыня пускалась в бесовские пляски и смеялась! Так было радостно, что незаметно проходила ночь, и в призрачное пенье дудки вот уже вплетался петушиный крик, и скрип колес по Разгуляю, и голоса пастушьи…
И было все равно, что скажут домочадцы, блаженные и постники-монашки, при тереме живущие. От глаз их и ушей не скрыть было веселья, не утаить одежд, в кои поутру наряжалась и трижды в день меняла – цветастый летник-телогрею на распашницу золотную, и к вечеру – атласную шубею с сорочкою из турской выбойки.
Позрев ее наряды, мать Меланья, ни слова не сказав, лишь поджимала губы, но когда однажды вошла к ней в келью и позрела пляски, не сдержалась:
– Пестра ты стала, госпожа… Ну, ровно бес вселился.
Зато Иван свет Глебович, на мать взирая, чувств не таил – таращил очи, улыбался.
– Ах, маменька! Как лепа ты – красней царицы! Божественна!
Она ждала Василия. Быть обещал к концу седмицы в ночь, с родней и челядью, с обозом. Его приспешники намедни хоромы сторговали на Поварской, боярские палаты бела камня, с конюшнею, каретной и двором. Из сеней царских возвращаясь, боярыня заехала, позрела, и вдруг печально сделалось. Свой терем хоть и стар уже, и деревян, скрипуч, но свычен и обжит, а от сего дворца в узорочье, от камня, от сверкающих богемских окон хлад исходил, и ознобленная душа примолкла, присмирела. Но в следующий миг ей стало весело, над своим страхом посмеявшись, по-хозяйски оглядела двор, холопов, мастеров, кои готовились к приезду господина, не дав опомниться, ушла в ворота. И, уж домой приехав, соглядатая послала на Поварскую, чтоб весть подал, как будет костромской обоз.
Седмица миновала, ночь заповедная пошла на убыль – ни знака, ни вестей. Скрепивши сердце, Феодосья рассвета дождалась, гонца отправила на Поварскую, но даже когда тот ни с чем вернулся, не сдалась и следующий день жила еще без страсти, уповая на Господа.
И токмо в сумерках, когда болотный дым пал наземь и стеснил дыхание, она почуяла, как силы убывают и вместе с ними – неистовость надежды.
Да все одно, перестрадала в и эту ночь, однако же за дверью внезапный шум возник: похоже, опять блаженные схватились. Послушав топот, хрип и стон, боярыня тихонько вышла и позрела свару – дрались юродивые, Киприан и Федор. В иные времена, завидя драку, она в тот миг бросалась в гущу, разнимала и не судила никого – увещевала, стыдила перед Богом и унимала кровь.
Сейчас же лишь перекрестилась и молча встала, перебирая четки.
Любимчик Аввакумов три дня, как на ноги поднялся, и говорили, еще кровью кашлял, но хоть бы что ему, ничуть не поддается. Схватившись за волосья, блаженные таскали по полу друг друга, рычали злобно, будто звери, и, гремя цепями, ругались матерно! И оба уж умылись кровью, рубахи изорвали, ан все неймется, будто сцепились насмерть. Тут вроде в раскатились на какой-то миг, но Киприан батог схватил и ну тузить верижника. А тот и не противился – напротив, лишь раззадоривал:
– Ужо сильней хлещи! Взъярись, разгневайся и бей! Ну, что ты, в бога мать, кто ж так-то бьет? Вложи всю силу да меть по голове!
Вокруг собрались бродяги, нищие, калеки, взирали с любопытством. Кто улыбался, кто просто щерился, а кто смеялся немо, схватившись за живот. Лишь Афанасий ничего не видел и спал у стенки, раскинувшись блаженно. Рассвирепевший Киприан вдруг палку бросил и, взявши в руки железный крест верижный, пошел на Федора. А тот встал на колена и, руки на груди сложив, подставил голову и сам дразнил:
– Ударь! Сюда вот, в темя! Ну, стукни, на вот, на!
Блаженный замахнулся и, верно бы, убил, да ненароком погасил свечу. Все поглотила тьма, но в тот же миг проснулся Афанасий.